Отяковский В. Раздвоенное Эго

Рецензия на книгу В. Гнедова «Сама поэзия», Опубликовано в журнале Prosōdiaномер 10, 2019 

Разговор о Василиске Гнедове – это, по сути, разговор о двух разных поэтах. Периоды творчества литератора разбиты сорокалетним перерывом, в течение которого его творческие установки изменились до неузнаваемости. В каждом из этих периодов есть своё ученичество, своё развитие, свой пик и свой кризис. Объединение стихов этих двух поэтов под одной обложкой – дань той лирической условности, что они были написаны одним человеком. Разница между двумя частями его наследия куда сильнее, чем, например, между «Столбцами» Заболоцкого и его послелагерными произведениями. Наиболее полное собрание стихов Гнедова позволяет оценить не только ранние тексты (более-менее известные благодаря разнообразным антологиям), но и поздние творения, только открывшиеся широкому читателю.

Первый Василиск Гнедов – эгофутурист, блеснувший в боевое десятилетие русского авангарда. За 1910-е годы он успел написать полсотни стихотворений, выпустить несколько сборников, заработать скандальную известность в поэтической среде и – под конец – перестать публиковаться.

Как и другие эгофутуристы, он начал с внутреннего изживания общих мест эпохи символизма, недаром первое опубликованное стихотворение – это триолет о Фебе (правда, твёрдая форма получилась не слишком выдержанной). Ранние опыты Гнедова хоть и кажутся смелыми словообразовательными экспериментами со славянскими корнями, но имеют очевидный первоисточник в опытах Ремизова и Городецкого. «Ярь», прославившая последнего, прямо упоминается Гнедовым в тексте с показательным названием «Средмирие»:

 

Как ярь разгорается в полденный зной

Как радость во сне лишь

Так радость средмирья захватит все сердце

Вполонит в себя всю душу живую

Какая осталась ещё в городах (с. 33).

 

Скифская заумь эгофутуриста не обладает филологической глубиной Хлебникова и даже в лучших своих местах – «Слезетеки невеселей заплакучились на Текивой» (с. 39) – выглядит лишь подражанием будетлянину. Однако очень быстро его творческие практики радикализируются и следуют в сторону кубофутуристических экспериментов. Скорость развития таланта Гнедова вполне сопоставима с начинающим Маяковским: они оба развивались семимильными шагами, вырастая на голову с каждым последующим произведением, но если «лучший, талантливейший поэт нашей эпохи» не стремился выйти за границы литературы, то эгофутурист рвался за её пределы с завидным упорством.

Уже девятый публикуемый текст претендует на разрыв исполнительского канона, привязывает стихи к конкретному авторскому прочтению и создаёт своеобразную установку на перформанс, о чём свидетельствует жанровое определение «паузная поэза». Строки, рассчитанные на «эго» поэта, явно проигрывают в виде напечатанных знаков – вряд ли может заинтересовать текст «А-а! А-а! Зелёные веткие ветки / Хлестайте, играйте в бока. / А-а! А-а! А-а! У-у-у!!!» (с. 38) – но вполне может впечатлить такой крик. Кроме аудиального, Гнедов посягает на территорию визуального, создавая изощрённые типографские конструкции, и даже проникает в область кинестезии – на одном из выступлений его стихи ритмовала «знаменитая плясея Исидора Дункан» (с. 384).

Стремление выйти за рамки поэзии приводит к циклу «Смерть искусству». Он состоит из 15 поэм, каждая из которых выглядит как моностих – преимущественно заумный (хотя сам поэт в заумь не верил). Завершающая цикл «Поэма конца», ставшая самым известным его текстом, ещё раз подчеркнула, что эгофутуризм Гнедова заключается в привязке творчества к телу автора, его голосу (точнее – молчанию) и жесту. Так, например, об исполнении программного произведения вспоминает Адамович: «На литературных вечерах ему кричали: „Гнедов, поэму конца!.. Василиск, Василиск!“ Он выходил мрачный, с каменным лицом, именно „под Хлебникова“, долго молчал, потом медленно поднимал тяжелый кулак – и вполголоса говорил: „Всё!“» 

На этой ноте «эго» безоговорочно побеждает искусство, миссия Гнедова может считаться законченной. Известны ещё два десятка произведений этого периода, опубликованные после «Смерти искусства», но их эффект не идёт ни в какое сравнение с молчаливым торжеством футуризма – поэзии, которая попыталась убить поэзию, и у неё, увы, получилось.

Тексты Гнедова после «Поэмы конца» (один из них так и датирован – вторым годом «после Смерти») поднимают проблему, важную для авангарда в целом – а что писать после? Как продолжить «дыр бул щыл», как продолжить «Чёрный квадрат»? Кручёных и Малевич нашли свои ответы, а Гнедову ничего убедительного выдать не удалось. Была попытка играть со словоразделами, была попытка натурально отправить стихи в будущее, датируя их то «1999 г. по Р.Х.», то «38 687 г. по Р.Х.». Неубедительность этих практик вскрывает абсолютно конвенциональная «Поэма начала»: «Мой восторг, радость, мой белый чертог – / Твоё белое тело, а я – покрывало; / Приникнем, и белое будет для нас покрывало / Не саван, а белый покров» (с. 67). «Гнедов зачах» — резюмировал Шершеневич. «Онемел на стихи» — добавил Шкловский. Разочарование в собственном проекте, его слишком резкий взлёт, невозможность подняться над самим собой итожит небольшое стихотворение, после которого – многолетнее молчание:

 

То скачущий лебедь

Не я ли?..

Мы с лебедем в поле гуляли,

Забыта ли лебедем доля,

Надета ли к клюву уздечка,

Повешен ли верно висящий,

Написана ль белая цаца,

Поют ли всегда молчаливо,

Поют и буду петь дети,

А мир перестанет ли петь?

 

И лебедю сказано петь (с. 79).

 

Что следует затем? Любовь с большевичкой из руководства, переезд на Украину, репрессии (жену расстреляли в 1938-м, сам Гнедов отделался пятилетней ссылкой), даже работа на органы: в приложении к книге публикуются разнообразные материалы об этой сложной поре. Стихов в эти годы он совсем не пишет: семь текстов датированы периодом великого молчания, и ни один из них не свидетельствует о серьёзной поэтической работе – некоторые коллеги даже решили, что эгофутурист покончил с собой ещё до революции. Василиск Гнедов умер в 1918-м, да здравствует Василиск Гнедов в 1959-м!

О жизни поэта в ту пору, когда он вновь начал писать, составитель сообщает, что тот «ведёт респектабельную жизнь советского пенсионера» (с. 19) – антисоветчины себе не позволяет, с коллегами по литературному цеху не контактирует, об эгофутуристическом прошлом не рассказывает, а всех интересующихся авангардом дотошно проверяет перед тем, как завести доверительную переписку.

Читать стихи этого второго Гнедова не очень просто – Илья Кукуй в предисловии размышляет о сознательной установке на графоманию и сугубую маргинальность. Первый же текст, дошедший от второго (кстати, гораздо более плодотворного) Василиска Гнедова, выглядит так:

 

Ни утро ни вечер

Ничто без зари

Ей солнце на плечи

Легло и горит (с. 85).

 

Кажется, что у этих стихов (а текстов, подобных приведённому, множество) нет ни начала, ни конца. Высвечиваемые детали окружающего мира в них появляются просто так, вне композиционных задач – вспомним, что Гнедов-эгофутурист начал со строгой формы триолета, сущностно зависимой от закрытости, герметичности своей структуры. Простой жест, ни намёка на внешний эксперимент, никакой личной претензии на центральное место в поэзии – да и вообще на какое-то реальное присутствие в литературном сообществе: «Лишь об одном сейчас мечтаю – / Не поскользнуться, не упасть – / И головой вокруг мотаю – / Какую мне подставить часть?» (с. 106). Эти стихи встраиваются, вплавляются в безликий просодический поток – вплоть до мимикрии под сугубо соцреалистические тексты, посвящённые событиям революции 1917 года. Значительная часть таких виршей – поэтические зарисовки природы. Яростной стихии Городецкого не осталось, на её место пришла умиротворяющая медитативная идиллия.

Однако до конца эти стихи не включаются в борзопись эпохи, они содержат какую-то сознательную неправильность, разъединяющую автора с лирическим героем и создающую зазор для иронического остранения. Сначала её приходится искать очень внимательно, выискивая сигналы былого авангардизма, но со временем смысловой сдвиг становится всё очевиднее. К середине шестидесятых у него появляется и смелая колористика – «Нет ничего зеленее солнца / Нет ничего голубее луны» (с. 114) – и сюжет, движимый звучанием языка вместо событий: «Я такого не видал / Во сне ночью голодал / Все мимо ходили / Меня голодили» (с. 115).

Постепенно Гнедов приходит к своеобразному примитивизму, где выцветшими полубанальностями создаётся эскапистская картина внутреннего мира художника – он прячется в стихах, делая их не просто глуповатыми, но нарочито глупыми. Судя по всему, писал он практически ежедневно, создавая поэтический дневник – благо, что слеплен он просто и безыскусно: «Вчера я катался на лодке / Днепр подо мною плясал / Как будто сапог на колодке / Дрожали мотором леса» (с. 169). Эти стихи действенны как автотерапия, но читательского интереса они не вызывают. Ранний Гнедов настолько же интереснее позднего, насколько 1910-е для поэзии важнее 1960-х.

Видимо, он и сам это прекрасно сознавал, к тому же самыми внимательными его читателями были исследователи авангарда Александр Парнис, Сергей Сигов и Николай Харджиев (судя по публикуемой переписке в стихах, отношения Гнедова с последним вполне можно считать дружескими). В первые годы его второй творческой жизни он игнорирует свой юношеский опыт – вряд ли эгофутурист мог сказать, что стихотворец «лишь кустарь» поэзии (с. 98). Однако со временем авангардистский след становится всё более явным, выливаясь в самые интересные стихи этого периода – мемуарные поэтические зарисовки. «Аполлоном Бельведерским Маяковский не был» (с. 149), «У Алексея Кручёных были длинные красивые пальцы» (с. 305), «Частенько спускался в подвалы “Бродячей” / На лавку садился рядом с Ахматовой» (с. 302) – пусть никаких откровений в таких текстах нет, а почти все эпизоды известны в изложении нейтральной прозы, историческая реальность описываемых героев и событий придаёт стихам хоть какой-то объём. Частотность упоминаний знаменитых современников даже заставляет пожалеть об отсутствии в поэтическом сборнике именного указателя – немыслимое дело!

 

На фото в «Биржевке» мы с Альтманом вместе

С Мандельштамом, Олимповым, Бенедиктом Лившицем

Удостоились их бульварного величия, чести

Чтобы доброго имени в искусстве лишиться

 

На фото также Рюрик Ивнев и Николай Бурлюк

Возглавлял эту группу профессор Кульбин

«Биржевка» хотела спустить нас в забвения люк

До самых темнейших глубин (с. 313).

 

Два Василиска Гнедова сходятся, когда глубокий старик пишет о собственной юности без какой-то горечи, а с исключительным достоинством и эгофутуристическим осознанием избранничества. Этот вновь собранный воедино поэт сочетает странную гордость за безупречное нападение на суть поэзии и не менее странную страсть изложить свои чувства расползающимися, рыхлыми строками. Удивительно: вы вот можете представить как, например, восьмидесятисемилетний Рембо намеренно плохими стихами хвалит свои же «Гласные»? А Гнедов может.